Сегодня появился Мика. Он однажды чуть не задавил меня машиной, мне было 15 или 16 лет, а теперь я даже не знаю, как ему позвонить — он путешествует и что-то ищет. Но иногда Мика случается, и это хорошо, потому что друг из меня всё равно никакой, а так я ничего не должна ему, а он мне, и мы просто изредка держимся за руки. Так вот, Мика сказал, что я выгляжу наиболее счастливой из всех им виденных. Мика видел меня много, не во временном, а качественно, он знает. Мы пили вино, а потом пешком меня провожать, и я заплакала на улице, потому что у меня так много безбрежного счастья с молочной пенкой сверху, которую я всё снимаю, и пока нельзя пить, и Мика положил мне ладонь на глаза, и сказал, что мне совсем 17 лет сейчас, и я прекрасна.
И я успокоилась.
Но почему я тогда не могу уснуть в семь утра, если всё так, почему я волнуюсь, как умная Эльза, почему переживаю эмпирическую катастрофу? Хотя, конечно, в 17 лет тоже не засыпала. Но, Мика, скажи мне, разве это и есть то, чего мы так ждали в 2002 году, просиживая часами в чёрной трёшке с защёлкнутыми дверями, пока пьяные Стефан с Яном ссорились и дрались, пока всегда весёлая Сашенька вела сонных Яника и Лёлика в Микс, пока безумная Вика растворялась где-то в сумраке, пока милый, глупый Антон просто спал? Мы затем просиживали часами вдвоём в салоне, в котором пахло моей клубничной жевачкой и твоими сигаретами, затем мечтали о великой константе, которая наступит, как только от нас перестанут чего-то требовать, и свобода, липкая, но скользкая, тягучая, текучая, как желе, застынет на ладони?
Мика, я не понимаю. Я не дожила?
Или настоящее вовсе не у нас, а у них, других, которые, будто бы, не стерпели. Мы привелигерованы, ты меняешь города, оставляя в каждом из них по мужчине с волосатыми руками и твердой линией подбородка, — они как один глотают занакс, — а я предпринимаю попытки, разминаюсь перед прыжком, упаковываю в чемоданчик бритвенный станок и кусок мыла, я устраиваю спектакль в уездном театре, люди, львы, орлы и куропатки, жареный карась. Но наши друзья, которые куда-то делись, и которых мы больше не увидим никогда, наверное, им ли не лучше? Вика, вроде, в Китае, пропадает среди станков и шелковых червей, Стефан в неизвестном нам монастыре, припорошен, укрыт обваливишимся хоругвями. Мы не можем придумать им историй, ни грустных, ни веселых, потому что они устроились в неизвестности, а это лучше всего, — не может ведь быть чем-то плохим то, что лучше смерти. Но мне интересно всё равно, они хотя бы для себя нашлись?
Мы тогда, в 2002 с тобой слушали на рипите “when you come near to me, I go away” — потому что так и есть, мы, не только мы с тобой, вообще все, мы всё время друг от друга уходим, потому что лучше быть далеко, чем рядом, так всё видно. И когда я сегодня рассказала, как наконец-то случилось кое-что, как девочка-немка с невозможным именем Надиа заставила меня написать сжатый сценарий “Ястреба без головы” в десять страниц, ты же знал, что это важно, а я вдруг узнала, что Винсент — это ты, и я когда-то была твоей сумасшедшей девочкой в плаще на улице, но всё было напрасно, и ты не хотел, и я ушла по брусчатке, а может и по обычному плоскому асфальту и мне просто хочется, чтобы по брусчатке, потому что слово такое, что сразу как будто подпрыгиваешь, и так веселей уходить.
Но сейчас я не хочу уходить. Мне бы хотелось быть с Ваней.
Наташу дома называли Тотос, и мы тоже стали.
Она на фотографии в джинсовом, это второй класс. Мы тогда вчетвером дружили — Тотос, Маша, Афина и я. Когда в школу пришёл фотограф, попросили сфотографировать всех вместе. Мелкие совсем, смешные. У меня на голове гнездо.
С тех пор прошло четырнадцать лет. Мы с Афиной по-прежнему неразлучны, а с девочками как-то разбежались, стали чужими. Это ничего ровным счётом не значит: фотография остаётся и память. Не стереть.
Сегодня случились автокатастрофа и жуткая несправедливость. Сегодня Наташи не стало. Ей было 22 и всё впереди.
В новостях об этой аварии написано, что “среди погибших — женщины”. Это не укладывается в голове совсем. Ну как женщина? Девочка же. Мы в барби играли. Ходили после уроков в макдачную. Потом смена кадров и черный экран.
Я сейчас хочу только двух вещей: чтобы Наташе там было светло и чтобы вы все были, пожалуйста, аккуратнее на дорогах.
Моё детство южная готика мне два годика точнее ещё полтора вокруг сад запутанная трава она не чёрно-белая была а зелёная и забор зелёный и кукуруза в принципе тоже я специально вспоминаю цвета мне кажется это поможет почувствовать себя там на этой пыльной дорожке я жадная плохая девочка иду выгонять маму из своего надувного бассейна в рыбку мама сама девочка очень хорошенькая коленки уже женские ранки ссадинки зажили загар разлился дал цвет опять цвет замшевый нежный с персиком цвет и мы не знаем того ужаса что будет переходный возраст или кризис средних лет нет нет нет я ещё маленькая я ничего не понимаю значит не чувствую значит никаких моральных суждений маму выгнать из бассейна чтобы самой купаться мама в бассейне плавает рыбкой я плавлюсь на воздухе силуэт маленький зыбкий в руках кукуруза привет никита сергеевич я даже похожа в каждом ребёнке спит партийный лидер в некоторых вот во мне в дубовицкой кате вовсе не засыпает это видно особенно на работе или даже в дружбе со мной сложно я человек страшный говорят гитлер в юбке но на гитлера я не похожа внешне а моя бабушка сама в принципе лидер ну это так кстати была народным депутатом получала на сахалине мандаты растеряла все потом потом стала учительница русского и литературы обязательно литературы потому что поддерживала дедушку своё крепкое хозяйство кролики нутрики куры две дочери две внучки а дедушка пил хотя главный учитель математики в городе уважаемый человек дед мечтал чтобы я была мальчиком планировал что родится казбек и ещё меня хорошему учил стишкам из кабачков вырезать младенцев трусы на голову надевать и бегать и бабушка живая а дедушка умер в 89-м году он мне снится подходит худой ужасно и изможденный и видно что я ему не понравилась и он разочаровался и уходит и я в отчаянии просыпаюсь и безнадежности полной тоски волны стоячая речка болотце хочется нравиться дедушке хочется делать всё правильно а вот было же легче вот катя маленькая кате полтора года катя смеётся катя в себе уверена впереди перед катей огромный мир и частный дом в один этаж две комнаты туалет снаружи и летняя кухня я так это ясно вижу и скучаю и детство во мне пухнет скоро полезет стеарином или глянцевой слизью как когда около фундамента дома вот этого травили слизней посыпали солью а они умирали горсточкой мускул и только и оставался что след сверкающий как будто с детскими аппликациями заигрались и клеем с блёсточками по асфальту прошлись невидимой рукой и сколько безупречных с неоновыми прожилками желейных слизней погибло и где моё детство и где мой покой.
Когда на тебя согнали болванов,
а ты им — девушки, молодые люди,
ты им вещь, а они решили сорвать, сговор,
и никто им, некому полоснуть,
никто про тебя при жизни.
А еще у кого-то глаза ясней, сердце,
все понимаешь, сплоченные им не простят.
И ты сразу бы к ним, голос хочет пресечься,
но нельзя, нельзя.
Почему не знаю, знаю нельзя.
Вот, дорогой восприимчивый Феликс,
нам ваши глаза ваши уши больше чем вам наши речи.
Феликс, Феликс, почему ты меня понимаешь,
а эти, моей крови люди,
а в этих, моей крови людях —
Screenshot from “Yossi & Jagger”, dir. Eytan Fox, Israel, 2002.
Не люблю большую часть людей, с которыми приходится учиться. Я не знаю, это мир такой или условия ВУЗа, в который идут, не определившись куда себя деть, избалованные пустые девицы, но страшно до жути, какие же вокруг деревянные болваны. Страшно и обидно.
Только что на уроке “Гендерное, медиа и идентификация” смотрели фильм “Yossi & Jagger” — это, в принципе, стандартная драма, которая медленно запрягает и потом изо всех сил бъёт под дых, но в деликатных декорациях: гомосексуальная любовь среди израильских призывников в пылу военного конфликта на границе с Ливаном. Ну, ничего особенного по сути, но пронзительно и важно.
Спойлер, извините: в конце фильма один из гей-пары, который только что весело скакал по сугробам и на пошлый лад переделывал слова песни израильской поп-дивы, подрывается на мине и начинает умирать на руках у своего возлюбленного. Тот, хотя раньше пресекал любые разговоры о чувствах, кричит о своей любви.
Две блондинки слева от меня разряжаются:
— Хахаха! Вот палево-то! Теперь все узнают, что он пидар!
Тут оказывается, что пульс у умирающего остановился, и всё. Его чувак припадает к недвижимому лицу и покрывет его иступленными поцелуями.
— Фу, бля!! Фу! — кричит другая девочка с говором британского таксиста. — Это же труп! Он целует труп! Фу, какая мерзость!
Она не одинока: шиканье. Ну и так далее. Смерть и война под глумливый хохот.
Я еле сдержалась, чтобы никому ничего не сказать, я же вроде деликатная и мне как бы нет никакого дела, я с ними даже практически не общаюсь, с этими девочками, здороваюсь кивком. Но еле до дома доехала, как будто цемент застыл между ребер.
Может быть, я переперчила, и все они хорошие люди, а я попросту недостаточно крута, чтобы не пускать сопли на художественные приемы. Но по-моему это просто по-вырожденчески совсем было. Ну да, окей, геи для них — это манерное недоразумение из телесериала, но это уже даже не фасонистый цинизм, который сходит с рук, не те условия. Не Хана Соло же заморозили. Как минимум, реальная война.
Очень устаю от косности, шовинизма и попросту говна, которые здесь текут рекой, и особенно на этом уроке. Кажется, разницы не было бы, учись я в классе не с ухоженными девочками, а со сборищем пьяных фашистов, например. Примечательно, что этот урок, про гендерное— в обязательной программе. Наверное, закладываются на воспитание терпимости.
Ну вот, для моей терпимости — отличное упражнение. Совсем как 15 лет назад, когда в детском саду в гардеробе нюхала чужие шубки и курточки, и так и не поняла, почему они такие черствые, эти дети вокруг, ведь пахнут точно так же.